– Пшепрашем, пани, – сказал я Гролинской и, чтобы скрыть волнение, улыбнулся. – Что это?
– Цо? – Она обернулась и посмотрела в угол возле печки, куда я указывал.
– Вот. – Я нагнулся за скомканным листком целлофана, увидел второй, присыпанный мусором, и поднял оба.
– Это… у официэров. – Она указала в сторону свежеубранной комнатки, где вчера помещались Николаев и Сенцов.
Я уже расправил листки, убедился, что они сальные внутри и соответствуют по размерам. У меня сразу пересохло в горле.
С пани Гролинской приходилось говорить по-другому: предыдущая конспирация исключала разговор по существу дела. Я отпустил капитана и предложил ей пройти в большую комнату, где мы сели у стола.
– Пани, – сказал я, – вы умеете молчать?
– Так. – Она в недоумении глядела то мне в лицо, то на помятый целлофан.
– Я буду с вами откровенен…
– Ежи! – побледнев, воскликнула она.
– Не волнуйтесь, пани, никаких известий о вашем сыне у меня нет. – Чтобы успокоить, я даже взял ее за руку. – Я буду с вами откровенен… Вы меня понимаете? Обещаете хранить в тайне наш разговор?
– Так.
– Мы считаем вас и вашу семью польскими патриотами… Ваш муж погиб как герой, защищая Польшу, и сын борется с оккупантами… Поляки и русские ведут войну с общим смертельным врагом…
Мне хотелось говорить с ней по-человечески, доверительно, а получались какие-то штампованные, официальные фразы. От бессонной ночи и усталости, от нехватки времени и, быть может, от непроизвольного стремления поскорее добраться до сути выходило как-то не так.
– Варшава, – сказала она. – Как Варшава?
Что я мог ей сказать?.. Я знал, что в Варшаве восстание, что начало его командование АК, но участвуют в нем сотни тысяч поляков. В городе уже третью неделю шли ожесточеннейшие бои: безоружные, по существу, люди противостояли танкам, авиации и артиллерии немцев – тысячи ежедневно гибли.
В последние дни меня не раз спрашивали о Варшаве, в основном поляки; о восстании мне было известно главным образом из скудных газетных сообщений, и сверх того я ничего сказать не мог.
– В Варшаве восстание… На улицах идут бои.
– Там Ежи… – дрожащим голосом произнесла она; в глазах у нее стояли слезы.
Так я и чувствовал!
– Будем надеяться, что он вернется живой и здоровый…
Я сделал паузу и затем продолжал:
– Мы ведем смертельную борьбу с нашим общим врагом, и очень важно, чтобы вы оказали нам содействие… Вы должны быть со мной откровенны… Этим вы поможете не только нам, но и сыну и всем полякам…
– Не розумем.
От волнения она заговорила по-польски, слезы душили ее. Я принес холодной воды; выпив весь стакан, она вытирала платком глаза и пыталась справиться, взять себя в руки.
Она сидела передо мной сникшая, потускневшая, сразу утратившая всю свою моложавость и кокетливость. Мать, терзаемая тревогой за жизнь и судьбу единственного сына. Полька, мучимая мыслями о гибели соотечественников.
Так случается нередко. Сталкиваешься с чужой жизнью, с чужими страданиями, хочется как-то утешить, подбодрить и – совесть требует – оставить человека в покое. А ты вынужден тут же его потрошить, добывать необходимую тебе информацию. Проклятое занятие – хуже не придумаешь.
Дав ей немного успокоиться, я перешел к делу, объяснил, что меня интересуют эти двое офицеров. Поначалу она испугалась, что в ее доме ночевали какие-то бандиты, и как бы в оправдание опять поспешно достала талон комендатуры, разрешение на постой. Я сказал, что они не бандиты, но заготавливать продукты в этом районе не имеют права, это не положено. И тут она нашла для них определение «шпекулянты», и для нее все вроде стало на свои места. Частная торговля, продажа и перепродажа продуктов на освобожденной территории Литвы и Западной Белоруссии были весьма распространены, и версия о какой-либо коммерции выглядела для нее весьма убедительно.
Она охотно отвечала на все мои вопросы о Николаеве и Сенцове и, безусловно, была со мною откровенна.
Имея разрешение на пять суток, они ночевали у нее четыре раза – одну ночь где-то отсутствовали.
Уходили из дома рано, часов в шесть, возвращались с наступлением сумерек, усталые, запыленные. Как она поняла, ездили по деревням на попутных машинах. Чистили сапоги, умывались и, поужинав, сразу ложились спать.
В разговоры с ней не вступали, обращались только по какой-нибудь надобности, и то в основном старший. Так, в первый вечер он интересовался ценами на овец и свиней, на продукты, керосин и немецкое обмундирование, из которого теперь многие, особенно крестьяне, предварительно перекрасив, шили себе одежду. Как ей стало ясно, за несколько дней до этого они побывали на базаре в Барановичах и сравнивали тамошние цены и здешние.
Были вежливы и приветливы, угощали ее сахаром, вареными яйцами, привезенными якобы из деревни; в первый вечер дали ей полбуханки солдатского, как она выразилась, «казенного», хлеба, а вчера – целый стакан соли.
Все три года оккупации эти районы немцы солью не снабжали, она ценилась буквально на вес золота, да и сейчас продавалась на базаре чайными ложечками и стоила очень дорого.
Соль, щедро подаренная ей Николаевым, – я попросил показать – была немецкая, мелкого помола, с крохотными черными вкраплениями – крупинками перца, так он сам ей объяснил.
За месяц после освобождения города у нее на квартире останавливалось более десяти офицеров, и почти все тоже делились с ней какими-нибудь продуктами, но доброта последних постояльцев (полагаю, только теперь, после моих вопросов) ее почему-то настораживала. Хотя ничего подозрительного в их поведении вроде бы и не было.